Из одного дорожного дневника - Страница 1


К оглавлению

1
6-го сентября 1862 года.

Известный господин фон Шнабелевопский уверяет в своих записках, что его мистическое стремление к осуществлению аграрных законов в новейшей форме произошло не вследствие некоторых особенностей его дородового развития. Он объясняет в себе это стремление тем, что его родительница, нося его в своем чреве, постоянно читала Плутарха и, может быть, заинтересовалась одним из его великих мужей. Господин фон Шнабелевопский полагает, что если бы в этот многозначительный период матушка его читала жизнеописание Картуша, то он, может быть, сделался бы знаменитым банкиром, а сделавшись известным банкиром, г. фон Шнабелевопский, разумеется, мог бы быть и министром финансов; но в то время, как г. фон Шнабелевопский писал свои поучительные записки, знаменитый парижский банкир г. Фульд не был знаменитым министром. Высокие мнения г. фон Шнабелевопского имели на меня такое большое влияние, что я перестал смотреть на людей как на независимых, самостоятельных деятелей и все их поступки, нравы и направления объясняю обстоятельствами, происходившими во время их рождения. Впоследствии, когда я прочел Тристрама Шенди, я еще более утвердился в сказанном положении и теорию Роберта Оуэна ставлю выше всех известных и не известных мне уголовных кодексов. Несчастное чтение записок г. фон Шнабелевопского и еще более Тристрама Шенди сделало меня в известном смысле фаталистом. Оно также развило во мне терпимость, вследствие которой я с одинаковым спокойствием наблюдаю деяния банкиров и хлопоты о введении между ангелами, населяющими землю, новых аграрных законов, отчего, впрочем, хлеб непременно вздорожает. Но это же чтение причинило мне очень много совершенно лишних забот. Когда я встречаюсь с новыми людьми, я впадаю в ужасное беспокойство, потому что меня сейчас же начинает мучить вопрос: что читали их матери в то время, когда были ими беременны? Разрешение этого вопроса в некоторых странах должно быть очень затруднительным, и я не знаю, что было бы со мною до сих пор, если бы я родился не в России. Россия мне необыкновенно мила тем, что в ней я могу гораздо легче определять, каких авторов читали матери моих земляков. У нас лица для этого необыкновенно удобны. Особенно утешает меня выразительность лиц московских и киевских. По рельефности этих выражений я давно решил, что матери современных москвичей во время беременности или ничем себя не беспокоили, или же всего внимательнее просматривали “Московские полицейские ведомости”. Киевские же, наоборот, страдали всегдашним беспокойством и проводили время за “Сандрильоною”. Волынские матери читают календарь, издаваемый в Бердичеве отцами-кармелитами или бернардинами, орловские — “Евгения Онегина” и киевские святцы, а курские — киевские святцы и “Евгения Онегина”. Камень преткновения для меня всегда находился в Петербурге. Очевидно, что матери наехавшего сюда населения что-то читали; но что такое они читали, нося залоги супружеской любви, я этого никогда отгадать, верно, не мог. То же самое могу сказать и об окрестностях нашей милой столицы. Всякая поездка из Петербурга меня мучит, и я успокаиваюсь только в Москве, когда понесет съестным. Вот, например, теперь, в купе, которого 1/8 часть я приобрел за 14 сребреников, от Петербурга до Вильна, есть одна барыня, сидящая со мною нос против носа; немец, сидящий рядом с барыней; священник, сидящий рядом со мною против немца, и четыре француза. Когда они взошли и уселись — я не заметил, потому что уселся раньше всех и тотчас, усевшись, впал в то моральное и физическое бездействие, которое, как известно, итальянцы называют dolce far niente. Странность состава моей компании я заметил только тогда, когда вагон качнулся, и послышалось несколько прощальных возгласов: “adieu, прощайте, do zobaczenia!” Немец ничего не кричал, и этой скромностью заслужил некоторое мое внимание. Зато другие — Господи! что же это за варварство! Французы говорили все вместе и каким-то образом понимали друг друга, а дама, сидящая против моего носа, не медля ни единой минуты, обратилась к немцу с вопросом:

— Который теперь час?

Едва немец успел ответить, дама повернулась к священнику.

— Вы до Варшавы, батюшка?

— Нет-с, ближе.

— До Вильна? — пристает дама.

— Еще ближе-с, — отвечает, улыбаясь, священник.

— В Псков?

— Ближе-с, ближе, — говорит священник.

— В Гатчино?

— Дальше-с.

— Верно, на небо отправляется, — говорит дама по-французски и исключительно обращаясь ко мне. Плохо, подумал я, доходит и до меня очередь.

— А вы тоже ни близко, ни далеко?

Вопрос прямо идет к моей персоне, и на французском диалекте.

— Я еду дальше батюшки, — отвечал я моей соотечественнице по-русски.

— Они так могут подумать, что вы едете превыше небес, — подсказал священник спокойным и ровным голосом, но немножко улыбаясь.

Дама не покраснела, а все-таки как-то смешалась.

— Вы, конечно, не сердитесь за шутку, — сказала она, обращаясь с французскою фразою к священнику.

— Нет-с, за что же? Шутка никому не вредит, — отвечал священник на французско-латинском языке.

— Вы, верно, служите при каком-нибудь посольстве? — опять допрашивает дама.

— Нет-с, я служу при — ском институте.

— Ах! — ские институтки удивительно выдержаны. Просто прелесть, чудо, чудо, что такое.

Священник молчит.

— Вы, верно, не согласны со мною? — говорит барыня.

— Я ничего не сказал-с.

— Да промолчали.

— Да-с, промолчал.

— А молчание…

— Знак согласия, говорят, — подсказал священник.

1